Вы здесь

Отношение к беженцам и иммигрантам: лики ксенофобии

Виктор Шнирельман

Лет пятнадцать назад как в научных публикациях, так и в СМИ появились рассуждения о неком «пороге толерантности» или «пороге конфликтности», который грозит общественной стабильности.
Речь шла о том, что превышение долей мигрантов определённого якобы строго установленного предела неминуемо ведёт к резкому всплеску ксенофобии и росту преступности и физического насилия.
Эта идея, похоже, поразила воображение некоторых журналистов. Так, московский журналист со ссылкой на «данные ООН» пугал читателей порогом в 10% «чужаков», достижение которого якобы грозило катастрофой. Затем эту же информацию воспроизвёл его коллега, обеспокоенный ростом числа мигрантов, что для него безусловно означало рост преступности. Спустя ещё некоторое время «порог конфликтности» снова появился в газете, но на этот раз он был оценен уже в 5%.

Такие цифры полюбились чиновникам, занимающимся миграционной политикой. Например, в 1994 году ответственный работник Управления Федеральной службы контрразведки по Краснодарскому краю, узнавший о «пороге терпимости» от местного эксперта, был убеждён в том, что «в мировой практике прыжок за 15% беженцев и вынужденных переселенцев означает наступление серьёзных негативных социально-политических последствий». В его устах это звучало призывом к ужесточению миграционного контроля, ибо, как он утверждал, на Кубани число таких мигрантов уже достигло 13%. Социолог М.В. Савва, занимавший в первой половине 1990-х годов должность начальника Управления по делам национальностей и вопросам миграции администрации Краснодарского края, упоминал о том же «пороге», опасаясь, что из-за высоких темпов миграции в крае через десять лет каждый пятый будет мигрантом, и призывал «защитить край» от «избыточных мигрантов». В декабре 2004 года из-под пера краснодарских законодателей вышел документ, где угрозой местной безопасности назывались компактно проживающие этнические общины, по своей численности «превышающие пятнадцатипроцентный предел конфликтности». Поэтому неудивительно, что в ходе опроса экспертов, проводившегося в 2004 году в Южном федеральном округе, некоторые из них также апеллировали к «критической массе» мигрантов, определяя её в 10-15% и называя опасной. Ссылки на значительно завышенные и неправдоподобные показатели миграции порождали у населения тревоги за будущее края и помогали местным чиновникам и законодателям принимать более жёсткие миграционные правила.

Наконец, осенью 2006 года новый зам. директора Федеральной миграционной службы, генерал В. Поставнин, ссылаясь на мнение неких «специалистов-этнографов», предупреждал об угрозе возникновения компактных поселений приезжих «чужеродцев» и доказывал, что особенно опасная ситуация складывается, если их число начинает превышать 17-20% населения, ибо это «создаёт дискомфорт у коренного населения». Это была не оговорка, ибо в другом интервью он снова говорил о «психологической планке в 20 процентов» и утверждал, что, «когда количество приезжих в тот или иной район превышает эту планку, у коренного населения возникает вполне объяснимый дискомфорт». Он убеждал, что в таком случае «приезжие» не ассимилируются, а создают свою инфраструктуру и начинают жить по собственным законам.

Любопытно, насколько позиция федерального чиновника согласуется с взглядами лидера радикального Движения против нелегальной иммиграции (ДПНИ) А. Белова (Поткина). В своём интервью корреспонденту портала «Сегодня-ру» тот как-то заявил:

«Специалисты подсчитали, что, как только некомплиментарных (ино-культурных) иммигрантов становится более 5%, у коренных жителей появляется чувство дискомфорта. Когда количество иммигрантов переваливает за 25-30%, коренные жители (в данном случае я говорю о славянах) начинают уезжать со своей земли. Этот процесс мы видим сейчас на Северном Кавказе и в некоторых районах Москвы. Причины этого кроются в культурных особенностях некоторых народов…»

Фактически ссылаясь на «племенную мораль», он доказывал, что, попадая в чужую среду, мигранты, чувствуя себя свободными от традиционных моральных норм, совершают предосудительные поступки. В частности, он утверждал, что 60% преступлений в Москве совершают приезжие, однако об этнической принадлежности этих «приезжих» он умолчал. Находит место в его риторике и тезис о защите «этнической и культурной составляющей» России, которым якобы грозят иммигранты. И он требует строгого разделения между «коренными народами» и «гостями», ибо только первые являются «хозяевами в доме». Кроме того, он предупреждал против возникновения «этнических анклавов», жители которых якобы будут не только сохранять свои обычаи и законы, но в перспективе угрожать безопасности России, поскольку представители этнических диаспор стремятся захватить власть на местах и установить свою монополию в целых секторах экономики. Наконец, из его уст звучит и мотив «конфликта культур», явно позаимствованный из известной «теории этногенеза» Л. Гумилева: «К нам идёт Восток, и на стыке этих культур обязательно будет конфликт».

Сходным образом рассуждает и бывший депутат Госдумы от партии «Родина» А. Савельев. Он тоже указывает, что в Москве численность «этнических диаспор» якобы превысила пятнадцатипроцентный рубеж, и доказывает, что их «ассимиляция» теперь невозможна. Мало того, это население он тесно связывает с преступным миром и объявляет, что оно уже ведёт «расовую войну против русских».

I

Этот беглый обзор, во-первых, показывает большой разброс численных показателей «порога конфликтности / толерантности», приводимых разными авторами, а во-вторых, тем самым свидетельствует об их слабой обоснованности. Их скорее следует трактовать как относящиеся к сфере идеологии, чем к науке. Они играют инструментальную роль и призваны придать «научное» обрамление антииммигрантской политике.

Вместе с тем, рассмотренные взгляды не являются произвольной выдумкой дилетантов. Они опираются на утверждения ряда ученых о том, что будто бы, если доля мигрантов в обществе достигает определённого предела (называют то 10%, то 15%), это неминуемо грозит вспышкой ксенофобии. Поэтому предлагается строго следить за сохранением «этнокультурного портрета» каждого региона. Совсем недавно социолог, директор Института демографических исследований И. Белобородов, заявил, что «приток иммигрантов создаёт угрозу межэтническому балансу, провоцирует межэтнические конфликты и никак не решает демографическую проблему». В его риторике звучит и тревога по поводу «критического порога»: «Когда около трети проживающих — представители иной культуры, с этим сложно что-то делать». И, предупреждая о якобы неизбежных межкультурных трениях, он называет порог в 10-12% иммигрантов «классическим законом демографии».

Откуда же берутся приводимые разными авторами цифры? Чтобы разобраться в этом, достаточно провести небольшое расследование. Так, М. В. Савва ссылается на В. И. Козлова и Л. С. Перепелкина, а последний, в свою очередь, — на востоковеда Г. И. Старченкова. Тот действительно пишет о некой «критической отметке, после которой масса иностранных рабочих приобретает новую сущность». Пишет он и о «пороге терпимости» у местного населения. Однако никаких цифр он при этом не приводит. Мало того, в своих рассуждениях о положении иммигрантов в Западной Европе Старченков опирается не на какой-либо глубокий научный анализ, а на сообщения СМИ. Даётся ссылка, в частности, на журналиста В. Иорданского, который, в свою очередь, заимствовал рассуждения о неспособности крупных иммигрантских общин к ассимиляции из западных СМИ. Однако о «пороге терпимости» он не писал.

В опубликованных в одной подборке с его статьёй работах западных журналистов говорилось не об этом, а о расколе в самих западных обществах по вопросу об отношении к иммигрантам. Кроме того, французский журналист ясно объяснял, что дело не в культурных различиях, а в том, что французские чиновники не оказывают иммигрантам необходимой социальной помощи и не заботятся об обеспечении их работой, что ведёт к отчуждению иммигрантских общин от французского общества, чреватому взрывами недовольства. Правда, английский журналист опасался столкновения христианского мира с исламским. И именно у него Иорданский почерпнул идею о возможном будущем столкновении двух культур.

Что касается Козлова, то он ссылался на работу Ф. Мэйсона, где тот писал о некотором пороге численности «чужаков», превышение которого вело к росту напряжённости между ними и местным населением. Но ни о каком строго установленном проценте мигрантов в его работе речи не было. В свою очередь, на Западе противники иммиграции также обращаются к идее «порога терпимости», нередко опираясь на работы этологов, изучающих фактор территориальности в животном мире. В таких работах говорится о том, что если доля пришельцев из чужого стада достигает 12-25%, то их изгоняют силой, чтобы избежать роста напряжённости. Однако всё это не имеет никакого отношения к человеческому обществу, которое развивается по своим законам. Зато рассматриваемая здесь аргументация получила популярность в Великобритании еще в 1960-х годах, когда некоторые местные политики доказывали, что для бесконфликтного существования число «цветных» в стране должно быть ограничено. Вот что говорилось в «Белой книге», опубликованной британскими властями ещё в 1965 году и посвящённой иммиграции из стран бывшей империи:

«Присутствие… почти миллиона иммигрантов из стран Содружества с различными социально-культурными традициями влечёт за собой целый ряд проблем и создаёт разного рода социальное напряжение в местах их компактного проживания».

Звучал там и уже знакомый нам мотив «критического порога», который не следовало превышать. К этому источнику и восходят знания Козлова, работавшего некоторое время в британских библиотеках, где он занимался проблемами миграции и мигрантов. Вместе с тем, как показывают исследования западных специалистов, агрессивная ксенофобия и расизм наблюдаются иной раз именно в тех странах, где число иностранцев сравнительно невелико. Поэтому о какой-либо прямой связи расизма с количественными показателями иммиграции говорить не приходится.

Например, судя по данным европейских социологов, не отмечается прямой зависимости между долей иммигрантов и расистскими настроениями. В первой половине 1990-х годов уровень ксенофобии в ряде стран, где иммигрантов было мало (Ирландия), оказался выше, чем в некоторых других, где тех было много больше (Дания). Мало того, по переписи 1991 года, этно-расовые меньшинства составляли в Лондоне 20% населения, причём их доля в центральной части британской столицы была еще выше — 25%. При этом иммигранты селились компактно, и в некоторых районах города они составляли более 20% жителей. Но ни к каким вспышкам насилия это не приводило. Высокая доля иммигрантов характерна и для крупных городов Германии: 27,8% во Франкфурте-на-Майне, 23,8% в Штутгарте, 22% в Мюнхене. Там также встречались крупные скопления иммигрантов в некоторых особых городских районах. Однако, если в 1990-х годах доля иммигрантов была выше на западе Германии (10%), чем на востоке (2%), то уровень ксенофобии и число расистских нападений показывали обратное соотношение.

Показательные в этом отношении данные приводит швейцарский исследователь. Если максимальный наплыв гастарбайтеров в Швейцарию в первой половине XX века наблюдался в 1914 году, то к началу Второй мировой войны он сократился втрое. Тем не менее, тема чрезмерного присутствия иностранцев не сходила со страниц швейцарских газет вплоть до середины 1930-х годов. Не менее показательной была ситуация на индустриальном севере США на рубеже XIX-XX веков. В тот период конфликты местных обитателей с «чернокожими» выходцами с Юга возникали почти вдвое чаще, чем с иммигрантами из Европы, хотя по своей численности иммиграция из Европы в пять раз превышала прилив «чернокожего» населения и основную конкуренцию представляли именно европейские иммигранты. Иными словами, — делает вывод швейцарский учёный, — речь должна идти не о реальной конкуренции, а о коллективных представлениях о должном порядке вещей.

Не менее показательны результаты исследований во Франции, касающихся причин популярности Национального фронта Ле Пэна. На первый взгляд казалось, что это движение имело наибольшую популярность именно там, где концентрировались иммигранты и где людям приходилось чаще с ними общаться. Однако при более детальном изучении выяснилось, что дело заключается отнюдь не в численных показателях. Во-первых, наивысший уровень ксенофобии отмечался в крупных городах со свойственной им социальной напряжённостью, вовсе не зависящей напрямую от численности мигрантов. А во-вторых, наивысшую поддержку правые радикалы имели не в районах скопления иммигрантов, а на их окраинах, где люди не столько активно общались с ними, сколько питались слухами, страхами и фантазиями.

Муниципальные выборы, проведённые в 1984 и 1986 годах в Париже с его высочайшей во Франции концентрацией иммигрантов, показали парадоксальную картину. Во-первых, Национальный фронт вовсе не пользовался там той популярностью, которой можно было бы ожидать, исходя из одних лишь демографических показателей. А во-вторых, если в 1984 году он получил высокую поддержку в районах, где жило много выходцев из Испании и Португалии, то в районах обитания выходцев из Северной Африки его успехи были много скромнее. А выборы 1986 года дали прямо противоположный результат. Специалисты считают, что эти колебания связаны отнюдь не с фактором миграции, а с политическими предпочтениями, которые тогда разделяли сторонников консерваторов и социалистов. Кроме того, НФ пользовался особой поддержкой там, где остро стояла жилищная проблема и где была высока доля рабочего класса.

Иными словами, главную роль играли политические и социально-экономические факторы, не связанные напрямую с проблемой иммигрантов. Наконец, исторические данные говорят о том, что антииммигрантские настроения возникли задолго до начала массовой иммиграции и с какими-либо численными показателями связаны не были. Исследователи также отмечают у сторонников Ле Пэна повышенную склонность к фантазированию и паранойе, что порождает у них страх в отношении чужаков и пессимизм.

Изучение ксенофобии в Канаде показало следующую картину. В 1970-1990-х годах доля небелых иммигрантов среди канадского населения увеличилась вдвое(с 5% в 1971 году до 10% в 1991-м), причём за период с 1970-х до середины 1990-х годов доля иммигрантов из Европы упала с 36,2% до 18,6%, а доля иммигрантов из стран Азии выросла с 30,1% до 52,1%. За тот же период уровень ксенофобии существенно снизился, а толерантность возросла. В ряде случаев рост интенсивности контактов, т.е. более близкое знакомство с иммигрантами, положительно влиял на отношение к ним местного населения, хотя по ряду дополнительных причин так происходило не всегда. При этом к стойким ксенофобам относились от 5% до 20% канадцев.

Ни один из названных выше российских авторов не объясняет, каким образом исчисляется «критическая масса» иммигрантов и как получены цифры «порога терпимости». Лишь в 2002 году В. А. Моденов и А. Г. Носов попытались путем математических исчислений получить цифру критического порога (40%), превышение которого якобы грозило обществу глубоким кризисом и дезинтеграцией. Однако их расчеты грешили высокой степенью абстрактности и никак не учитывали самые разнообразные факторы, определявшие большую вариативность взаимоотношений местного населения с мигрантами.

Зато еще сто лет назад к тому же аргументу прибегал далёкий от науки расист М. О. Меньшиков, утверждавший, что Россия «внедрила в себя инородческие элементы в гораздо большем количестве, чем дозволяет структура государства». Сегодня похожие взгляды разделяют склонные к расизму европейские «новые правые». Такие параллели не случайны, ибо социологи, ссылающиеся на пресловутый «порог терпимости», как правило, с опаской и недоверием относятся к иммигрантам. Кроме того, в их представлении культура отличается системностью, необычайной устойчивостью и строгими трудно преодолимыми границами. Отсюда и проистекают идея непременного «столкновения культур» и вера в неизбежность ксенофобии и этноцентризма. Между тем, сегодня специалисты полагают, что культура имеет открытый дискурсивный характер и отличается гибридностью, а ксенофобия вовсе не является её непременным атрибутом. А в основе групповых конфликтов лежит вовсе не «социокультурная дистанция», а политические, социальные, экономические и прочие интересы. Иными словами, рассуждения о «пороге толерантности» являются лишь завуалированной формой расизма.

II

С рассматриваемой идеологемой тесно связан тезис о «нарушении межэтнического баланса», сплошь и рядом звучащий в антииммигрантской риторике. Он отражает страхи по поводу якобы автоматического размывания культурных ценностей доминирующего населения. Это служит стержневой идеей культурного расизма, сторонники которого придерживаются эссенциалистского взгляда на культуру и считают, что, во-первых, человек едва ли не с молоком матери впитывает строго определённые культурные коды, во-вторых, те в неизменном виде сопровождают его на протяжении всей его жизни и он не способен что-либо тут изменить, в-третьих, он является носителем одной и только одной строго определённой культуры.

Такой подход игнорирует феномен бикультурализма и фактически отрицает изменчивость. Он также не желает учитывать пластичность человеческой натуры, позволяющей успешно адаптироваться к самым разным условиям окружающей среды. При этом, делая акцент на неизменности «культурных кодов», он естественным образом приводит к идее о якобы неизбежном конфликте культур или цивилизаций. Отсюда и вытекает вывод о «пагубности» массовой иммиграции. В этой парадигме человек рассматривается, прежде всего, не как гражданин, а как носитель той или иной культуры, т.е. культурная идентичность оттесняет политическую на второй план.

Следует отметить, что в России опасения по поводу фатального изменения «этнокультурного портрета» направлены исключительно в адрес нерусских мигрантов. Ни один сторонник этих взглядов даже не пытался применить их к ситуациям широкого расселения русских по национальным окраинам как в царское время, так и, особенно, в советский период. Никого из них не тревожило, например, преобладание русского населения в ряде национальных республик Российской Федерации. И тем более, никто из них не решался ссылаться на такую «процентную норму» для объяснения, скажем, ситуации с русскими в Латвии или Эстонии. Отъезд массы евреев и немцев из страны тоже не порождает у них опасений за «традиционный этнодемографический портрет».

Всё это говорит о присущем рассматриваемому подходу этноцентризме, несовместимом с подлинным научным анализом. Вот почему к использованию рассмотренных подсчётов следует относиться с большой осторожностью. Зато проведённые недавно в европейских странах социологические исследования показали, что рост доли иммигрантов вызывает весьма противоречивые следствия. С одной стороны, в ряде случаев он действительно ведёт к усилению антииммигрантских настроений в обществе, но с другой — растёт интенсивность контактов между приезжими и местным населением, в результате чего люди лучше узнают друг друга и взаимоотношения между ними улучшаются. Мало того, учёные показали, что всплеск ксенофобии происходит не сам по себе, а вызывается целенаправленной пропагандой, представляющей мигрантов в негативном свете. Авторы исследования предостерегают против механического подхода к рассматриваемым здесь численным показателям и их однозначной трактовки как якобы надёжных индикаторов общественных настроений. С этим согласуются и выводы некоторых российских социологов. В частности, на российских материалах было показано, что «в полиэтничных республиках, уже длительное время характеризующихся большим сходством социальных позиций контактирующих этносов, меньшей межэтнической трудовой конкуренцией, позитивные оценки межнациональных отношений носят более массовый характер».

Похоже, никакой жёсткий «порог терпимости» или «конфликтности» просто невозможно установить, ибо взаимоотношения между местным и пришлым населением складываются в зависимости от множества самых разных факторов. Среди таковых следует выделять культурные и языковые взаимосвязи обеих групп, благополучное или кризисное состояние страны приёма мигрантов, особенности расселения мигрантов (в консервативной сельской среде или в склонном к космополитизму мегаполисе, компактное или дисперсное), хозяйственная деятельность мигрантов и её соотношение с местной экономикой, наличие или отсутствие дискриминации мигрантов, традиции толерантности или ксенофобии у местного населения, характер политического режима — демократический или авторитарный, и пр.

Кроме того, сами мигранты вовсе не представляют какой-то сплошной гомогенной массы, и уже по одной этой причине придавать какую-либо особую важность их доле в населении некорректно. Уместно также напомнить: в Афинской декларации 1981 года, направленной против расизма, говорилось, что «применение квот, установление порога терпимости и цифровых норм в области образования, основанных на этнических или расовых критериях, должно быть отвергнуто, когда это нарушает права человека». Ясно, что упоминаемое требование относится не только к сфере образования, но и к той области, о которой здесь идёт речь.

III

Имеющиеся научные данные разрушают популярное представление о том, что трения между местным населением и приезжими определяются прежде всего этническими различиями и что во избежание конфликтов следует строго сохранять «этнодемографический баланс». Исследователи фиксируют в России немало случаев ксенофобии, направленной против русских репатриантов, которых местные русские встречали без большого энтузиазма. Определённую роль в этом играют профессиональные и социо-культурные различия, ибо бывшим горожанам с их привычкой к зажиточной городской жизни приходилось селиться в сельской местности. Кроме того, приезжие нередко развивали бурную деятельность и пытались организовать кооперативы и фермерские хозяйства. В этих условиях местное население нередко наделяло приезжих русских теми же стереотипными качествами(«высокомерные», «расчётливые», «богатые», «хитрые», «наглые», «корыстолюбивые», «замкнутые» и пр.), какими обычно характеризуют представителей «торговых меньшинств».

Стремление отграничить себя от мигрантов создавало у местных жителей стимулы для требований протекционизма по принципу «коренные / некоренные», а это, в свою очередь, благоприятствовало расиализации «чужаков». О последнем свидетельствует, в частности, то, что местные русские иной раз не признают приезжих за русских и называют их «инородцами», «казахами», «киргизами», «таджиками» и т.д., то есть отделяют их от себя символическими средствами. Мало того, они начинают переносить на приезжих те уничижительные термины («черно…пые», «чернозадые», «чурки»), которые обычно используются как оскорбительные для нерусских. Еще в 1990-х годах некоторые местные политики даже пытались идти на выборы под антимигрантскими лозунгами, разжигая у местного населения враждебные чувства к приехавшим из Центральной Азии русским. В середине 2000-х годов роль мигрантофобии как политического инструмента даже усилилась, что показал скандал, вспыхнувший осенью 2005 года в связи с предвыборным роликом партии «Родина».

Если в 1990-х годах мигранты-славяне встречали на юге России гораздо более благожелательный приём, чем неславяне, то к началу 2000-х это стало меняться. Исследование 2001-2002 годов в Ростовской области показало, что там уже каждый третий встречал мигрантов-славян достаточно неприветливо. Аналогичная ситуация сложилась тогда и в Астраханской области, где отмечалось негативное отношение к выходцам из Чечни независимо от национальности, «будь то русские, татары, евреи — кто угодно». В Тверской области в течение второй половины 1990-х годов отношение к русским мигрантам также изменилось к худшему. Впрочем, ещё на заре фермерского движения в начале 1990-х бывали случаи, когда местные жители сжигали фермы и дома приезжих, не позволяя им «заводить свои порядки». К «этнической культуре» всё это не имело никакого отношения.

Между тем, и без того незавидное положение мигрантов только осложнялось подозрительным и недоброжелательным отношением к ним со стороны местных жителей. Ведь возникавшая вначале эйфория русских мигрантов, ожидавших тёплого приёма на Родине, быстро проходила после их столкновения с бюрократическими препонами, с невозможностью по тем или иным причинам найти работу по специальности или вообще легальную работу, а также после встречи с местной ксенофобией. Это усугублялось тем, что бывшим городским жителям нередко предлагалось остаться в селе, где их высокие культурные запросы встречались с консервативными установками местных обитателей.

Всё это отнюдь не способствовало взаимопониманию, и мигранты нередко замыкались в своей среде. А это давало местным жителям повод обвинять их в замкнутости и нежелании интегрироваться. Краснодарский социолог М. В. Савва отмечает наблюдающуюся иной раз у мигрантов тенденцию к «капсулированию», ведущему к замкнутости и закрытости. Однако он умалчивает о том, что к такому результату приводят не столько какие-то культурные особенности мигрантов, сколько создающаяся вокруг них недоброжелательная обстановка и дискриминационные практики.

В таком положении часто оказывались равным образом как русские, так и нерусские мигранты, переселявшиеся в благоприятную, на первый взгляд, среду своих соотечественников. Например, с похожей ситуацией встретились южноосетинские беженцы в Северной Осетии. Своей успешной предпринимательской деятельностью они вызвали недовольство местных осетин. Однако и здесь это недовольство выражалось в терминах культуры: якобы пришельцы плохо знали и не соблюдали традиционные осетинские традиции и обряды.

Как показывают исследования в Ростовской области, аналогичные чувства местные армяне питали к армянам-мигрантам. Ведь, подобно русским мигрантам, те тоже отличались более высоким образованием и в материальном плане были лучше обеспечены, чем местные армяне. Поэтому последними двигали опасения конкуренции со стороны более энергичных пришельцев. Армяне, переселившиеся в Армению из Азербайджана, также встретили недружелюбный приём, так как, по мнению местных армян, «не были носителями армянской культуры и слабо владели языком». Поэтому там их считали «культурными маргиналами» и даже «чужестранцами». Недопонимание возникало и во взаимоотношениях между российскими адыгами и зарубежными, приезжавшими навестить их в 1990-х годах.

Казахи-репатрианты, переселившиеся в Казахстан из Китая, отличаются от местных казахов более низким образованием и отсутствием профессиональных навыков. Они держатся обособленно и не спешат отказываться от своих культурных особенностей (диалект, образ жизни, обычаи), но претендуют на государственную социальную помощь. Местных казахов раздражают их стремление к обособленности и сохранению своего образа жизни, а также их претензии на государственную поддержку. Поэтому их не считают своими и называют «монголами», «китайцами» и «иранцами». То есть и здесь происходит своеобразная «расиализация».

Всё это не ограничивается евразийским пространством, а встречается в гораздо более широком контексте. Немецкий психолог Мартина Тисбергер вспоминает, что её отец, изгнанный после Второй мировой войны из Венгрии как этнический немец, встретил в ФРГ достаточно прохладный приём — там его иной раз называли «чёрным» или «цыганом». В таком контексте термин «чёрный» теряет связь с реальным цветом и получает сугубо символическое значение, сочетающее «чуждость» с «ущербностью».

IV

Приведённые примеры показывают, что мигрантофобия имеет дело, во-первых, не столько с этничностью, сколько с культурой.

Во-вторых, в разных контекстах эта «культура» понимается по-разному: в одних случаях речь идёт о социально-культурных различиях между горожанами и сельскими жителями, в других — о некоторой культурной вариативности, свойственной любой культурной общности (обрядность, поведенческие нормы, пищевые предпочтения, языковые диалекты и пр.). В-третьих, эта вариативность отчасти вызывается культурной гибридностью: скажем, приезжие русские привозили с собой некоторые культурные нормы и установки, заимствованные ими у народов Центральной Азии, что и делало их «другими русскими».

Все отмеченные культурные различия отнюдь не возводят какие-либо непреодолимые барьеры. Ведь, например, различия в образовании могут побуждать людей к повышению своего образовательного уровня. А иные обычаи могут казаться привлекательными и заимствоваться. Поэтому речь должна идти не столько о культурных различиях sui generis, сколько о восприятии этих культурных различий в особом контексте, окрашенном ухудшением социально-экономического положения местного населения в обстановке кризиса. Именно в данных условиях культура выступает универсальной объяснительной матрицей, за которой скрываются соперничество из-за доступа к жизненно важным ресурсам или опасения за свою конкурентоспособность. Опросы, проведённые И.М. Бадыштовой в Москве, Нижнем Новгороде и Смоленске в апреле 1999 года, показали, что значительная часть респондентов (от 35,2% в Смоленске до 44,4% в Москве) испытывали тревогу по поводу конкуренции с приезжими на рынке труда.

Важно учитывать, что, хотя значительную часть мигрантов составляют русские и хотя большинство мигрантов заняты в строительстве, в общественном мнении образ мигрантов неразрывно связан с «инородцами», а сфера приложения их труда — с торговлей и/или с криминалом. Правда, не желая показаться эгоистами, люди пытаются подчёркнуто демонстрировать, что они защищают не свои личные, а некие общие интересы, где образ «мы» оказывается много ценнее, чем «я». Именно поэтому, говоря о негативных последствиях массовой миграции, они делают акцент не на своих личных потерях, а на трудностях, возникающих у какой-либо иной группы «своих».

Как в этой связи отмечает Лев Гудков, «военных и милицию больше всего “заботит”, что приезжие “отнимают рабочие места” у местных работников; пенсионеров, что они “торгуют” и наживаются на местном населении; руководителей и домохозяек — что они развращают и подкупают милицию; безработных — что “их очень много везде”; учащихся — что они просто им не нравятся, так как они “наглы” и т.п.». Это способствует консолидации «мы-группы». Отсюда же и аргументация, пытающаяся всеми силами закрепить этнические культуры за строго ограниченными территориями.

В то же время, если неприязнь к мигрантам сплошь и рядом апеллирует к культурным различиям (учёные в этом случае любят говорить о «культурной дистанции»), то рассмотренные выше примеры заставляют нас относиться к таким аргументам с большой осторожностью и искать объяснения не столько в этнокультурной, сколько в социальной и социально-экономической сферах. Например, сегодня ясно, что при преимущественной ориентации экономики страны на эксплуатацию сырьевых ресурсов и игнорировании интересов производящих секторов экономики в обществе будет расти число хорошо образованных профессионалов, неспособных найти себе применение и остающихся не у дел. Это уже сказывается на судьбе высокообразованных переселенцев с Дальнего Востока и Севера, страдающих в центральных районах России от безработицы.

Очевидно, «иноэтничные мигранты», которых обычно упрекают в том, что они отбирают рабочие места у «коренного населения», не имеют к этому никакого отношения. Напротив, как показывают многочисленные опросы, безработица среди них, как правило, выше, чем у местного населения, а если многие из них, будучи профессионалами, находят работу, то гораздо более низкой квалификации.

Что же стоит за обвинениями в адрес «мигрантов»? С переходом России к рыночной экономике оказалось, что наибольшую адаптивность к ней выказали представители так называемых торговых меньшинств, сумевшие ещё в советские годы получить нужный для этого опыт и менее скованные местной традиционной структурой взаимоотношений. По наблюдениям социологов, с переходом к рыночной экономике и распадом прежней сферы занятости резко возросло значение сферы торговли. Но там ещё в советские годы наибольшую активность проявляли выходцы с Кавказа, уже тогда накопившие значительный опыт и создавшие разветвлённые торговые сети. Тем, кто пытался найти своё место в этой сфере в период экономического кризиса, конкурировать с ними было непросто. В свою очередь, исследование связи религиозности с экономическим поведением показывает, что мусульмане выказывали большую склонность к рыночной экономике, чем православные. И это также ставило доминирующее большинство в невыгодное положение.

Однако во всем этом этническая культура была далеко не главным фактором. Доминирующее большинство, привыкшее жить в условиях «патерналистского социализма» и связанное с работой на обанкротившихся крупных госпредприятиях, было застигнуто врасплох и оказалось менее готовым к кардинальным переменам. По данным социологических исследований начала 1990-х годов, массовый работник встретил переход к рыночным отношениям апатией и пассивностью, неспособностью эффективно трудиться в новых экономических условиях. В 1996-2004 годах доля таковых стабильно составляла не менее 46-50% респондентов. Тогда успешными ощущали себя лишь 10-12% респондентов, которых одни социологи называют «уверенными рыночниками», другие — «неоконсерваторами».

Это особенно заметно в малых городах России, значительные массы населения которых ощутили себя забытыми государством и так и не смогли приспособиться к радикальным переменам, оказавшись в так называемых русских гетто. По социологическим данным, в малых городах и особенно в консервативных по своим установкам сёлах наблюдается высокий уровень мигрантофобии. В 1990-х годах именно там были сильны позиции коммунистов, и, по словам эксперта, «мелкий торговец в обывательском сознании становился живым воплощением всех ужасов капитализма». Впрочем, и в мегаполисах отношение к мигрантам окрашено страхом и недоверием, и, по некоторым данным, именно там мигрантофобия достигает высшего предела.

Отсюда распространённое недоумение по поводу того, что многие выигрышные социальные и экономические позиции быстро оказались в руках так называемых чужаков, в число которых включаются и русские, приехавшие из «ближнего зарубежья». Отсюда же и стремление силой оттеснить их от соблазнительных ресурсов. Любопытно, что демократический принцип гражданского равноправия этому помочь не может, ибо многие «чужаки» являются гражданами России. Тогда-то на повестке дня и появляется оппозиция «коренные / некоренные», призванная восстановить равновесие.

Если в русле прежнего колониального дискурса термин «коренные» резервировался за «Другими» («отсталыми», малочисленными, колонизуемыми и пр.), и на этом основании в знак компенсации современные западные демократические процедуры наделяют этих «Других» определёнными привилегиями в русле политики аффирмативных действий, то в контексте происходящих сегодня массовых миграций этот термин переосмысливается, и его нередко начинают применять для местного большинства. Сегодня этот аргумент звучит в риторике как радикальных национал-патриотических движений типа ДПНИ, так и в устах высших государственных чиновников. При этом они не сознают, что указанная выше оппозиция ведёт к расиализации этнических общностей, отдаляя российское общество от подлинной демократии, но зато приближая его к режиму апартеида.

Возмущаясь «этнической преступностью» и призывая к наведению порядка на рынках, «культурный расизм» имеет в виду совсем другой порядок, связанный с концепцией «включённости / исключённости» по отношению к сложившейся общности, обычно понимаемой в России как этническая, а не гражданская. Это заставляет нас обращаться к иному, более глубокому пласту дискурса, апеллирующему к «культурному порядку» и призванному сохранить традиционный «этнический портрет» отдельных местностей и целых регионов. Центральными понятиями такого дискурса являются «коренной / некоренной» и «культурная несовместимость», что идёт вразрез с положениями о гражданских правах, но зато устанавливает социальную иерархию, определяемую отношением людей к местной «этнической культуре».

Такой дискурс имеет высокий эмоциональный заряд, так как само понятие «культура» не обладает большой чёткостью и в устах разных людей и в разных контекстах может выражаться и восприниматься по-разному. Однако это не мешает тому, что в таком контексте «культура» служит важным социальным символом. И именно причастность к «культуре» делает человека полноправным членом данного общества, тогда как все иные оказываются «гражданами второго сорта» и соответственно должны урезаться в правах. С такой точки зрения, преуспевающие чужаки оказываются нарушителями привычного статусного порядка, связанного не столько с экономикой, сколько с культурой.

Как в этой связи замечает английская исследовательница Кэролайн Хэмфри, «бытовое недовольство направлено не столько против резких различий в доходах, сколько против людей, нарушающих порядок, по которому чужаков не следует допускать к выгодным позициям». Впрочем, сегодня речь идёт уже о «чужаках» вообще, включая и многочисленных гастарбайтеров, не претендующих ни на какие выгодные позиции. Следовательно, такие настроения опираются на идею некого «культурного порядка», на который «чужаки» якобы покушаются самим своим присутствием. Отсюда и призывы к «сохранению этнокультурного портрета».

V

Так и происходит своеобразная расиализация, в основании которой лежит не столько биология, сколько культура. Ключевую роль во взаимоотношениях между людьми начинают играть оппозиции «местный / неместный», «коренной / некоренной». Причастность к традиционным для данной местности этническим или культурным группам априорно оказывается позитивным фактором, маркирующим «сохранение статусного порядка», тогда как мигрантские этнические группы вызывают подозрительность и неприязнь, прежде всего потому, что самим своим присутствием, не говоря уже об их активности, создают угрозу такому порядку. Вот почему для его сохранения местное население не находит ничего лучшего как прибегать к той или иной форме дискриминации мигрантов, оправдывая её «культурными различиями». Для такой ситуации вполне уместен термин «культурный расизм», а создающая для него основы наука уже давно получила название «научного расизма».

Описанный выше выраженный тренд к расизму, как представляется, был прямым следствием реакции общества на шоковую терапию начала 1990-х гг. и последующие события (переделы собственности, война в Чечне, дефолт), определившие тоску по порядку и стабильности. Стремление недопущения кошмара 1990-х годов отвело стабильности почётное место в системе ценностей. Но что лучше соответствует стабильности и устойчивости как не образ неизменного биологического или культурного наследия? Поэтому немало российских интеллектуалов, охваченных идеей консерватизма, отчаянно ищут для неё надёжную опору и находят таковую в «вечных ценностях», «народном менталитете», «традиционных устоях», «этнокультурном портрете», а некоторые учёные (особенно психологи и культурологи) всячески пытаются приписать им биологическую основу. Так биология становится символическим гарантом от новых потрясений.

Хотя журналисты и сотрудники правоохранительных органов убеждают нас в резком отличии «экстремистов» от добропорядочных граждан, детальный анализ риторики мигрантофобии показывает иное. Выясняется, что немало людей, включая чиновников, действующих политиков, журналистов, писателей, деятелей сферы образования, стражей правопорядка и даже учёных разделяют настороженное, недоброжелательное и нередко враждебное отношение к мигрантам, которое опирается на стереотипные негативные представления. В научной лексике такие представления отливаются в форму определённых наукообразных утверждений, ряд из которых рассматривался выше. Поданные в виде «экспертных оценок», такие идеи с лёгкостью воспринимаются журналистами и в виде жёстких формул доносятся до заинтересованных чиновников и самой широкой публики. Они подхватываются и радикалами, убеждая их в правильности занятой ими позиции.

Поэтому в контексте антимигрантского дискурса радикалов отличает вовсе не их принципиальная позиция, а склонность к использованию более жёсткой лексики, далёкой от «политкорректности», свойственной добропорядочным гражданам. Фактически радикалы питаются теми же расхожими представлениями, что и основная масса населения, в обилии получая их от журналистов. Однако, если у учёных всё это ограничивается сферой научных публикаций и экспертных оценок, а у чиновников — рутинными бюрократическими процедурами, то радикалы выносят соответствующие идеи на улицу и воплощают их в практиках, заметных для невооруженного глаза (пикеты, демонстрации, физическое насилие). Иными словами, каждый участвует в «общем деле» посильными для него способами. Но радикалы оказываются более заметными, ибо действуют более жёсткими методами и заинтересованы в рекламе, а их деятельность широко освещается журналистами.

За всем этим стоит господствующее отношение к проблеме миграции в первую очередь с точки зрения общественной и государственной безопасности, которое уже более десяти лет прививается обществу силовыми структурами. Такие установки разделяются и некоторыми учёными (социологами, демографами, конфликтологами, политологами), занимающимися проблемами миграции. Сегодня отдельные научные публикации по проблемам миграции скорее напоминают былые записки в ЦК КПСС, предупреждавшие об опасности, нежели дают читателю сбалансированный многоаспектный анализ такой сложной проблемы как массовая миграция населения.

Публикации социологов нередко сводятся к обзору общественного мнения о мигрантах, что иной раз выдаётся за реальные объективные характеристики миграции и мигрантов. Между тем, образ жизни мигрантов, их бытовые условия, основания их консолидации, их мотивации и особенности их общения с местным населением, установки на интеграцию или сопротивление ей, а также тот позитив, который вносят мигранты в местную жизнь (позитивная хозяйственная деятельность, культурное разнообразие и пр.), — всё это остается за кадром93.

Иными словами, как это когда-то наблюдалось в США и Великобритании, изначальные негативные установки, характерные для некоторых социологов как членов местного сообщества, побуждают их делать особый акцент на негативных сторонах миграционных процессов и игнорировать позитивные. Это влияет на выбор тематики, методику и интерпретацию полученных материалов. Так, настороженное и недоброжелательное отношение к мигрантам побуждает иного социолога или конфликтолога обращать особое внимание на криминальный аспект миграции, нарушение мигрантами местного законодательства, их стремление к обособлению вплоть до образования «этнических анклавов», их особые культурные практики, якобы вызывающие возмущение у местного населения. При этом такой специалист обычно игнорирует проблему дискриминации мигрантов, коррупцию со стороны чиновников и стражей правопорядка, а также распространённые у местного населения априорные негативные стереотипы.

Отмечая малопривлекательные, на его взгляд, особенности культуры мигрантов, он обходит молчанием позитивные черты их культуры. Кроме того, все мигранты нередко рисуются в виде единой гомогенной массы, и большое социальное, профессиональное и культурное разнообразие в их среде не учитывается. Обычно такой социолог ограничивается опросами среди местного принимающего населения, делая акцент на его отношении к мигрантам. Изучение самих мигрантов, их бытовых и социальных проблем, мотиваций и настроений, тем самым, выносится за скобки. Если же такой социолог и берётся за изучение жизненных стратегий мигрантов и их настроений, то своей целью ставит прежде всего их оценку с точки зрения «безопасности» принимающего общества. Миграция описывается в терминах «нашествия», «покорения», «волн», «девятого вала», «потопа», «культурной экспансии», появления «некомплиментарных групп», «этнизации районов» и пр.

Короче говоря, в работах такого рода социологов проблема миграции представляется упрощённо и односторонне, причём, как правило, в невыгодном для мигрантов свете. Тем самым, общество получает искажённое представление о миграции и мигрантах, опирающееся на авторитет науки. Мало того, сама псевдонаучная терминология, применяемая в таких работах, создаёт у читателя чувство тревоги и усиливает негативное отношение к мигрантам. А это, в свою очередь, окрыляет радикалов и усиливает ксенофобские настроения в обществе в целом.