Вы здесь

Вопросы к немецкой памяти: евреи и русские

В конце лета в «Новом издательстве» в переводе Кирилла Левинсона выходит книга Лутца Нитхаммера «Вопросы к немецкой памяти». Автор собрал свидетельства немцев о жизни во время войны, в тылу и на фронте, и о послевоенных годах. Он исследует стереотипы в биографических рассказах, говорит о возможных причинах лакун в памяти и о разнице между тем, что помнили жители ГДР и ФРГ.
«Букник» публикует фрагменты из главы «Евреи и русские».

Я собираюсь вкратце рассказать о том, какие паттерны опыта обнаруживаются в воспоминаниях о 30–40-х гг. применительно к восприятию двух самых многочисленных групп жертв нацистского режима.
I.
Воспоминания об этих группах вообще трудно найти в памяти немцев, ведь лишь немногие отдают себе отчет в том, что самыми многочисленными группами жертв нацизма были иностранцы — евреи и жители СССР, — в большинстве своем жившие и убитые за границами рейха. В рейх большинство евреев были привезены для уничтожения из других европейских стран, прежде всего из Польши. Русские — применительно к советским гражданам разных национальностей я здесь и далее использую это краткое название, само по себе неверное, но укоренившееся в разговорном языке западной Германии, — попадали в Германию в качестве пленных военнослужащих и умирали там от голода или прибывали в качестве подневольных рабочих и гибли на работах; но в наибольшем числе они погибли у себя на родине под воздействием причин, связанных с военными действиями и оккупацией.

Чтобы дать читателю некоторое представление о размерах этих групп и о возможностях контакта немцев с ними, назову несколько приблизительных цифр, основанных частью на официальной статистике, частью на лучших из известных мне оценок исследователей. Численность погибших в результате нацистской политики уничтожения евреев оценивается примерно в пять-шесть миллионов человек. Это примерно две трети всех евреев в Европе. Примерно половину этого числа составили польские евреи, германские же (ок. 165 000) — значительно меньше пяти процентов. Из приблизительно 550 000 евреев, проживавших в 1932 г. в Германии, более половины сумели эмигрировать или нелегально бежать за границу в годы дискриминации, до начала отправки в лагеря уничтожения.

Летом 1944 г. на территории рейха были заняты подневольным трудом почти два миллиона иностранных военнопленных, из них 630 000 — русские. Из 5,7 млн. гражданских лиц, пригнанных на работу из-за границы, русские составляли более 2,1 млн. Примерно четверть всех работников промышленности и примерно половину всех работников сельского хозяйства в Германии составляли к концу войны иностранцы.
Советский Союз потерял во Второй мировой войне около 20 миллионов человек, т.е. примерно 12% своего населения. Больше потеряла только Польша (17%).

Довольно цифр, они смущают и запутывают читателя. Я взял здесь для примера только две самые большие из множества групп жертв нацистского режима. Погибшие все равны между собой, но отношение к тем, кто выжил, в каждой группе было различным. Различны были и вероятность, и характер контакта между этими группами и немцами. Я выбрал только евреев и русских, поскольку относительное большинство первых и наибольшее абсолютное число вторых были умерщвлены немцами вне боевых действий.

Если эти статистические данные рассматривать с точки зрения истории человеческого опыта, то можно сказать, что дискриминация евреев в 30-е гг. была настолько сильной, что каждый второй еврей бежал из Германии. Прежде всего страну покинули наиболее молодые, активные, знаменитые и богатые из них. Заметили ли это их сограждане — не евреи? Предпринимали ли они что-то против этого? Предлагали ли они помощь? Такие вопросы, если адресовать их массе немцев, весят тяжелее, чем вопрос об их отношении к депортации евреев в лагеря уничтожения в 40-е гг., потому что к тому времени местное немецкое население в результате войны уже уменьшилось, перемешалось и эгоистически сосредоточилось на собственном выживании.

Верно, что уничтожение евреев проводилось под покровом секретности и дезинформации; но рассказы современников — например, тогдашних детей — показывают, что всякий, кто только хотел, мог знать, что с евреями на востоке творили нечто невообразимое и пагубное.

[…]

II.
В автобиографических рассказах пожилых немцев о довоенном времени евреи фигурируют довольно редко, а о дискриминации до осени 1938 г. почти вовсе не упоминается. Если о евреях говорят, то, как правило, это работодатели, торговцы или работники сферы услуг (например, врачи).

В обеих частях Германии, если задать вопрос, поддерживал ли респондент отношения с евреями, то чаще всего в ответ называют окрестные ателье, лавки и универмаги, принадлежавшие евреям, а также вспоминают, что покупали товары в еврейских магазинах: это, как правило, приводится в качестве более или менее эксплицитного доказательства того, что респондент в те времена не был антисемитом. Очень часто добавляют при этом, что цены, особенно на самые ходовые предметы одежды, были в этих магазинах сравнительно невысокими или что там предлагались выгодные условия покупки в рассрочку, а еврей-владелец магазина очень охотно шел навстречу клиентам, действуя по принципу: «Главное — масса!».

Контекст этих рассказов о личном знакомстве с евреями свидетельствует о том, что подобного рода визиты в магазины имели место до 1933 г. К более позднему времени относятся, как правило, только два воспоминания: те, кто тогда были детьми, часто вспоминают, что только из-за дискриминации в школе обратили внимание на еврейство своих однокашников. Нередко они добавляют, что были лично возмущены введенными различиями, но родители, учителя либо другие взрослые заставили их смириться или замолчать. Кроме того, они иногда вспоминают официальную антисемитскую пропаганду — например, в повсеместно расклеенной в специальных витринах газете «Штурмовик» или на уроках в школе. Иногда задним числом респонденты стыдятся того, что в то время верили ей, но гораздо чаще говорят о том, что их детской доверчивостью злоупотребляли. Многие опрошенные вспоминают, как в один прекрасный день вдруг исчезла еврейская семья, жившая неподалеку, и никто ничего плохого при этом не подумал.

Почти все пожилые немцы, как на востоке, так и на западе, помнят, что своими глазами видели разоренные еврейские магазины, грабежи и горящие синагоги наутро после т.н. «Хрустальной ночи». Многие, услыхав о разрушениях, специально отправились в город, чтобы на них посмотреть. Почти все рассказчики уверяют, что отрицательно отнеслись к погрому — зачастую на том основании, что он представлял собой нарушение порядка. Нет ни одного интервью, в котором респондент говорил бы о собственном участии в погроме или о присвоении имущества из разграбленных еврейских магазинов и домов. Но почти никто не рассказывает и о том, что помог жертвам или в какой-либо форме вступал с ними в контакт. Представители буржуазии порой вспоминают, что помогали эмигрировавшим евреям, приобретая у них имущество. Почти каждый немец помнит прохожих с желтыми звездами на одежде. Иногда (чаще на западе) респонденты рассказывают, что некоторые из людей, носивших этот еврейский отличительный знак, были им лично знакомы, но — как правило, добавляют они — те сами уклонялись от контактов.

В рассказах о первых годах войны господствует общегерманский стереотип: те евреи, которые еще оставались в округе, однажды вдруг «исчезли», и никто не знал, куда они подевались, и никто ничего плохого при этом не подумал.

Вопрос, знали ли они что-нибудь о концлагерях и об уничтожении евреев, как правило, заставляет пожилых немцев замкнуться. Подавляющее большинство отвечает, что ничего не знали. Это просто неправда в том, что касается концентрационных лагерей как таковых. Применительно к систематическому уничтожению евреев — неясно. Сравнительно небольшая группа респондентов (на востоке, мне кажется, она больше, чем на западе), состоящая в значительной мере из людей, бывших в те годы детьми, рассказывает о ходивших тогда слухах, будто на востоке с евреями делают что-то ужасное, о шутках по поводу «мыла из евреев», о солдатах-отпускниках, намекавших на невообразимо жестокое обращение с евреями, а также о собственных впечатлениях от виденных гетто и лагерей в Польше и от обращения с их узниками. Среди тех немногих, кто рассказывает о таких собственных впечатлениях (в основном это — как в ФРГ, так и в ГДР — активные христиане и несколько левых диссидентов), бóльшая часть подчеркивает, правда, что ни с кем — в том числе и с родными — не могли об увиденном поговорить; некоторые объясняют это тем, что боялись доноса.

Большинство же утверждает, что только после войны услышали о Холокосте и других преступлениях нацистов, а многие поначалу даже не поверили услышанному. В ГДР обычно подчеркивают, что узнали правду почти сразу: например, вспоминают сообщения о Нюрнбергском процессе или антифашистские фильмы студии «Defa» — например, «Профессор Мамлок».

[...]

В 60-х гг. шли крупные судебные процессы, которые находили отклик в обществе, где произошла смена поколений. Молодая интеллигенция отождествляла себя с жертвами Третьего рейха и провоцировала своих беспамятных родителей. Эпоха оледенения заканчивалась, лед молчания был взорван. Бросается в глаза большое количество респондентов, озабоченных проблематикой личной ответственности: кто-то стыдится того, что в свое время ничего не замечал или не сделал, кто-то снимает с себя вину, подчеркивая свое неведение. В 70–80-е гг., когда тема преследования евреев стала актуальной в публичной сфере в связи с процессами против нацистских преступников, а также в связи с вопросами, которые задавали старшим дети, или в связи с поездками в Израиль. Многие немцы тогда стали воскрешать личные воспоминания о своих собственных нацистских позициях, о евреях, об их преследовании. Увидеть за пропагандистскими личинами снова лица своих соседей удалось прежде всего тем, кто были в годы нацизма детьми или сами пострадали от преследований, или были в оппозиции режиму и потому не принимали на себя вмененную вину за Холокост.

III.

А русские? О них большинство немцев — особенно западных — мало что помнит. Лично встречались до войны с русскими лишь очень немногие. Великая страна на востоке была для немцев скорее экраном для проекций: сначала в ней видели традиционный оплот реакции, потом — неожиданно — колыбель мировой революции, предмет надежд коммунистов и страха почти всех остальных. Ни те, ни другие, впрочем, ничего в точности не знали о Советском Союзе и его жителях.

[...] Победа стоила Советскому Союзу, как уже было сказано, как минимум вчетверо больше человеческих жизней, чем стоило Германии ее поражение.

Однако эти потери почти не всплывают в воспоминаниях немцев. В них русские как противники на фронте или пленные в тылу вообще безлики: респонденты обычно не замечают у них никаких достойных упоминания личных черт; редко кто помнит хоть одно имя; тех русских, что добровольно или подневольно работали на немцев, считают скорее в «штуках», чем в «человеках»; любые количества солдат противника сводят к единственному числу, говоря о них собирательно «русский» или «иван», — это, впрочем, соответствует психологии войны на всяком фронте. Если кого-то различают среди гражданского населения оккупированных территорий (и, кстати, потом иногда среди надсмотрщиков в советских лагерях) то с одной стороны это национальные группы — особенно такие как украинцы и прибалтийские народы, из которых рекрутировались добровольные помощники немцев, а с другой стороны — вызывающие страх «бандиты» (так называли партизан) и крестьяне, обычно бедные и дружелюбные, которые давали немецким солдатам приют и помогали им или спасали их от опасности. Такие сцены обычно очень стереотипны.

О коммунистах или «красных» почти никогда ничего не говорится; это говорит как о том, что взятых в плен комиссаров согласно приказу расстреливали, так и о том, что противника воспринимали не в категориях европейской гражданской войны, а в национальных и расистских категориях континентального империализма.

Эти категории лишь отчасти оказывались поколеблены реальным опытом: глядя на примитивные условия жизни и вооружение русских и на их коммунистический режим, никто не поверил бы, что они могут проявить такую боеспособность, упорство и самопожертвование. Символом удивления, в которое они приводили немецких солдат, стало стереотипное воспоминание о повозках, запряженных малорослыми лошадками, об однокомнатных крестьянских хатах, в которых вся семья лежит на печи, о скудной пище, из которой в памяти сохранились прежде всего капуста, кукуруза, водка и самокрутки из газеты. Воспоминания о населении подчинены стереотипам культурных различий, подобно воспоминаниям о встречах с христианизируемыми дикарями в колониях: в них есть нечто детское или звериное, они часто удивляют своей неожиданной эмоциональностью и готовностью помочь, но в то же время пропасть, отделяющая немца от их примитивной культуры, кажется — по крайней мере, до того, как он попадет в плен, — непреодолимой: их готовность принять все, что с ними произойдет, представляется тупостью и непредсказуемостью. У западных немцев такие стереотипы восприятия в основном сохранились в застывшей форме, в то время как у восточных они тоже встречаются, но зачастую в иной интерпретации: те же самые сцены рассказываются как опыт первой встречи с человечностью русского народа.

Такая же разница проявляется — даже еще более отчетливо — в рассказах о советской военной оккупации, об освобождении иностранных рабочих, об изгнании немцев из Польши, о плене. Ни восточные, ни западные немцы не забыли о насилии, которое при этом творилось. Однако в западной Германии, где личного опыта взаимодействия с русскими меньше, немцы в этих рассказах неизменно выступают в качестве жертв — в частности, жертв нападений, грабительских набегов и поджогов, устраиваемых русскими и поляками, отпущенными с принудительных работ в Рурской области, не говоря уже о волне грабежей, изнасилований, унижений, разрушений и зверств, которые творили солдаты Красной армии в восточной Германии: о них слыхали все, кто бежал оттуда, но на собственной шкуре их испытало гораздо меньшее число опрошенных. Те, кто провели на востоке больше времени, — например, жили там в период между вступлением советских войск и изгнанием или были в плену — зачастую рисуют намного более дифференцированную картину: они проводят различия, например, между боевыми и оккупационными частями или между поляками и русскими; они рассказывают о том, как ловко им удалось спасти самих себя или свои семьи от насилия, царившего в округе. Порой рассказывают и о пребывании в плену: о суровых, но оказавших большую помощь русских врачах или начальниках лагерей; о меновой торговле с русскими, которые на воле жили не лучше, чем немецкие солдаты в плену; об шкурничестве, доносительстве и других подлостях, имевших место среди своих же товарищей-немцев.

Однако на западе такие дифференцированные сообщения, как правило, служат только фоном для историй о той работе по выживанию, которой занимался рассказчик. Но в целом наиболее часто вспоминаются насилия, которые творили русские в конце войны: это было ожидание, которое находило себе достаточно подтверждений как в собственной жизни респондента, так и в рассказах о пережитом другими. Немцы в этих рассказах предстают жертвами той самой звериной непредсказуемой натуры, которую и прежде они чуяли за славянской тупостью и эмоциональностью. Иными словами, если американские негры, тоже изображавшиеся нацистами в качестве зверей, приятно разочаровали немцев, то в восприятии русских в конце войны расистская схема не рушится, а подкрепляется; впоследствии, в годы холодной войны, появляется возможность рационализации этих предрассудков путем превращения их в антикоммунистическую позицию. При этом большинство респондентов, сетующих на свою тяжкую судьбу в 1945 г. и после, ни слова не говорят о том, поделом ли досталось немцам. Как правило, они оставляют этот вопрос открытым; некоторые, правда, принимают в расчет то, что «Гитлер первым начал войну».

Лутц Нитхаммер