Между страхом и равнодушием: утрата чувствительности
Донскис Леонидас: Боязнь современности не нова. Любой новый феномен может вызвать всплеск моральной паники и острую реакцию. Однако здесь мы видим нечто вроде прирученного или одомашненного страха. Все дело в том, что страх давно стал частью популярной культуры, питающей наше растревоженное и апокалиптичное воображение: землетрясения, цунами, другие природные катастрофы и военные преступления перестали быть на дальнем плане реальности. Теперь они с нами постоянно, они подкармливают наши охочие до сенсаций СМИ и отнимают у нас приятную надежду на то, что где-то есть — или должен быть — далекий остров, где можно жить в полной безопасности и счастье.
Страх скрывается под разными масками. Он может говорить на языке экзистенциального и личного опыта, но при ближайшем рассмотрении оказывается, что мы находимся под контролем крупных сегментов организованного страха: подумайте о фильмах ужасов и самом жанре хоррора, о фильмах, ставших незаменимой частью индустрии развлечений наравне с комедийными шоу на ТВ и стендап-комиками.
Мы не вполне напуганы, хотя и боимся. Я боюсь, следовательно, существую. Оборотная сторона этой монеты такова: страх питает ненависть, а ненависть питает страх. Страх говорит на языке неуверенности, рискованности и незащищенности, которые наша эпоха поставляет в больших — даже в чрезмерных — количествах. Распространенность теорий заговора и решительных, хоть и упрощающих, взглядов на Евросоюз напоминает нам о том, какой трудной и даже невыносимой может быть жизнь в постоянных сомнении и неуверенности.
Как сказали бы вы, было время, когда наша рационалистическая культура утешала людей, говоря им о том, что неуверенность — это лишь временная пауза перед появлением новой убедительной теории или глубинного объяснения. Теперь же нам необходимо научиться жить с чувством постоянной неуверенности.
То, что приходит к философу или художнику как вдохновение, может стать бедствием для обычного человека, который боится, что его жизнь закончится или будет потрачена зря. Вся беда в том, что появляется изворотливый политик, который твердо намерен разобраться с проблемой и изгнать все наши страхи и печали. Так страх становится политическим товаром, прокладывая путь волне популизма и ксенофобии в Европе.
Прямо на наших глазах культура страха производит политику страха.
Бауман Зигмунт: Вы правы, Леонидас, страх — это едва ли преодолимая и излечимая аномалия, раковая опухоль, растущая на дивном новом мире современности, злокачественное образование, требующее хирургического вмешательства и пока операбельное. Кроме того, даже если представить, что операцию провели, маловероятно, что пациент (современность) перенесет ее и вернется с операционного стола неповрежденным и здоровым. Скорее, страх и современность — это братья-близнецы, точнее, сиамские близнецы, такие, которых не сможет разделить без риска для жизни обоих ни один хирург, даже самый умелый и даже при помощи самых последних хирургических технологий.
Существуют — и так было всегда — три причины бояться. Одной из них было (есть и останется) невежество — незнание, что случится дальше, насколько мы уязвимы перед ударами, что это будут за удары и откуда они придут. Второй было (есть и остается) бессилие — подозрение, что нет ничего или почти ничего, что могло бы отвести удар или отбить его. Третьей было (есть и остается) унижение, производная двух первых: увеличивающаяся угроза нашей самооценке и уверенности в себе как следствие осознания, что мы сделали не все из того, что могли, что наша невнимательность к сигналам, неподобающие прокрастинация, лень или нехватка воли в значительной мере ответственны за разрушение, причиненное ударом. Поскольку полного знания о том, что нас ждет, совершенно невозможно достичь, а инструменты, доступные для предотвращения ударов, не обладают стопроцентной гарантией, некоторая степень невежества и нехватка сил неизбежно сопутствует людям во всех их делах. Проще говоря, страх не пройдет.
Это известно с незапамятных времен. Бытование представления о страхе как о временном раздражителе, который можно убрать со своего пути и навсегда устранить при помощи сил Разума, — это относительно краткий, исключительный эпизод в истории Нового времени. И он, как вы совершенно справедливо подметили, уже позади.
«Мы так устроены, — писал Зигмунд Фрейд в 1929 году, и с тех пор его никто всерьез не опроверг, — что можем интенсивно наслаждаться только контрастом между радостью и несчастьем, но мало наслаждаемся самим состоянием счастья». В своей работе «Недовольство культурой» он цитирует предупреждение Гете: «Alles in der Welt läβt sich ertragen, / Nur nicht eine Reihe von schönen Tagen» («Ничто нас так не тяготит, как вереница хороших дней») в поддержку собственной точки зрения, лишь вскользь рассматривая это как возможное «преувеличение». Если страдание — это длительное и непрерывное состояние, то счастье — это «интенсивное наслаждение», мгновенный, кратковременный опыт, проживаемый плотью в миг, когда страдания прекращаются. «Гораздо легче испытать несчастье», — полагает Фрейд.
Стало быть, бóльшую часть времени мы страдаем — и все время опасаемся, что страдания, вызванные постоянными угрозами, прервут наше благополучие. Есть три пути, которыми, как мы опасаемся, может прийти страдание: высшие силы природы, слабость наших собственных тел и другие люди. Точнее сказать, учитывая, что мы куда сильнее верим в возможность реформирования и улучшения отношений с другими людьми, нежели в подавление природы и победу над слабостями человеческого тела, мы ждем беды от неадекватности мер, с помощью которых выстраиваются взаимоотношения в семье, государстве и обществе. Страдание — или боязнь страдания — постоянный спутник нашей жизни, и потому неудивительно, что «процесс цивилизации», длительный и, вероятно, вечный марш к более гостеприимному и менее опасному способу бытия-в-мире, фокусируется на обнаружении и блокировке трех этих источников человеческого несчастья.
Война, объявленная человеческому дискомфорту во всех его проявлениях, ведется сразу на трех фронтах. Несмотря на то, что множество побед одержано именно на первых двух и бо́льшая часть вражеских сил обезоружена и разбита именно там, на третьей линии фронта сохраняется баланс сил, а сражения едва ли когда-нибудь удастся закончить. Для того чтобы освободить людей от их страхов, общество должно наложить ограничения; тогда как для того, чтобы пуститься в успешную погоню за счастьем, людям необходимо восстать против этих ограничений. Третий из трех источников человеческих страданий невозможно исключить из существования. Область соприкосновения между стремлением к личному счастью и неизменными условиями жизни в целом навсегда останется зоной конфликта.
Инстинктивные человеческие порывы обречены на столкновение с требованиями цивилизации, сосредоточенной на борьбе с причинами человеческого страдания и устранении их.
В цивилизации, настаивает Фрейд, заложена система уступок: для того, чтобы что-то от нее получить, люди должны чем-то пожертвовать. И желаемое, и пожертвованное высоко ценятся и страстно желаются; и потому каждая схема взаимодействия — не более чем временный договор, продукт компромисса, который никогда не будет полностью удовлетворять ни одну из сторон постоянно подогреваемого противостояния. Оно угаснет, если и желания индивидов, и общественные требования будут удовлетворены одновременно. Но этому не бывать. Свобода действовать, руководствуясь собственными побуждениями, склонностями, порывами и желаниями, и ограничения, наложенные на нее ради безопасности, крайне необходимы для удовлетворительной — и, само собой, долгой и сносной — жизни, ибо безопасность без свободы — это все равно что рабство, а свобода без безопасности посеет хаос, дезориентацию, постоянную неуверенность и в конечном счете неспособность действовать целенаправленно. Они несовместимы друг с другом — и так будет всегда.
На основании этих наблюдений Фрейд пришел к выводу, что психологический дискомфорт и неудовлетворенность возникают по большей части из-за того, что человек жертвует значимой частью своей свободы в обмен на (частичное) усиление безопасности. Такая урезанная и ограниченная свобода — главная беда «процесса цивилизации» и главная причина самого распространенного недовольства, ставшего повальным в цивилизованном мире. Таков был вердикт, который Фрейд сформулировал, напоминаю, в 1929 году. Интересно, сказал бы он то же самое сегодня, спустя более чем 80 лет, или нет — скорее, нет. Несмотря на то что предпосылки процесса прежние (требования цивилизованной жизни и наличие у людей инстинктов, доставшихся им в ходе эволюции видов, которые остаются неизменными в течение долгого времени и, судя по всему, не реагируют на превратности истории), вердикт, скорее всего, был бы совершенно иным…
Да, Фрейд повторил бы, что цивилизация — это компромисс: мы получаем что-то, а что-то теряем. Но, возможно, он поместил бы истоки психологического дискомфорта и неудовлетворенности, которую они порождают, на оборотной стороне спектра ценностей. Он мог бы прийти к выводу, что нынешнее недовольство людей жизнью коренится в большей степени в том, что они отдали слишком много безопасности в обмен на беспрецедентное расширение пространства свободы. Фрейд писал на немецком, и смысл концепта Sicherheit, который он описывал, можно перевести не одним, а несколькими словами: это и уверенность, и безопасность, и надежность. Sicherheit, которым мы в большей степени пожертвовали, предполагает уверенность относительно того, что нас ждет в будущем и какие последствия будут иметь наши действия, защищенность нашего места в социуме и сохранность жизненных задач, физическую защищенность от посягательств со стороны, сохранность нашего имущества. Когда человек лишается Sicherheit, возникает Unsicherheit, состояние, которое не так-то просто поддается анализу: все три его составные части одинаково способствуют страданию, возникновению тревог и страха, и потому трудно определить истинные причины дискомфорта.
Ответственность за тревогу легко можно возложить на неверные причины, и этим обстоятельством сегодня часто пользуются политики, нуждающиеся в поддержке избирателей — не обязательно на пользу последним. Они естественным образом предпочитают списывать страдания своих избирателей на причины, с которыми могут бороться, причем так, чтобы видели все остальные. Например, обещают ужесточить миграционную политику или организовать депортацию неблагонадежных иностранцев, нежели признают истинные причины неуверенности, бороться с которыми у них нет ни сил, ни желания, как нет и реалистичных надежд победить (скажем, нестабильность трудоустройства, гибкость рынков труда, угрозу сокращений, необходимость урезать семейный бюджет, неконтролируемый уровень долгов, тревоги касательно будущей пенсии или хрупкость человеческих связей и партнерства).
Жизнь в условиях длительной и очевидно неизлечимой неуверенности предвещает два одинаково унизительных ощущения: чувство невежества (незнания, что ждет нас в будущем) и бессилия (неспособности на него повлиять). Эти чувства воистину унизительны: в нашем крайне индивидуализированном обществе, где каждый индивид, как считается, несет полную ответственность за свою судьбу (что на деле далеко не так), они подразумевают неспособность страдающих выполнять те задачи, которые другим, очевидно более успешным людям, даются легко благодаря их умениям и прилежанию. Неспособность подразумевает неполноценность — а чувство неполноценности и ощущение, что вас воспринимают неполноценным, — удар по самооценке, чувству собственного достоинства и уверенности в себе. В настоящее время депрессия является самым распространенным психическим заболеванием. Ей подвержено все большее число людей, недавно получивших общее название «прекариат» от английского слова «precariousness» — «ненадежность», которым обозначается экзистенциальная неуверенность.
Сотню лет назад человеческая история часто представлялась как история возрастания свободы. Эта концепция подразумевает, что история последовательно движется в одном и том же неизменном направлении. Недавние перемены в общественном настроении подразумевают иные выводы. «Исторический прогресс» в своем движении более напоминает траекторию маятника, чем прямую линию. Во времена, когда работал Фрейд, самой популярной причиной недовольства был дефицит свободы; его современники были готовы отдать бо́льшую часть своей безопасности в обмен на снятие ограничений, наложенных на их свободу. И у них получилось. Однако сейчас мы все чаще видим подтверждения того, что все больше и больше людей не прочь частично пожертвовать своей свободой, лишь бы спастись от пугающего призрака экзистенциальной неуверенности. Стали ли мы свидетелями того, как маятник резко качнулся в другую сторону? И если это и впрямь случилось, каких последствий нам ожидать?
Страх — неотъемлемая часть нашей жизни. Мы вполне можем устранить большинство пугающих нас факторов один за другим. Зигмунд Фрейд определял цивилизацию как человеческий компромисс, нацеленный на ограничение, а порой и на устранение угроз, возникающих вследствие бесконтрольности природы, слабости человеческого тела и враждебного отношения со стороны соседей. Однако наших возможностей не хватает на то, чтобы устранить «мать всех страхов», «страх страхов» — главный страх, порождаемый осознанием нашей смертности и невозможности избежать смерти. Вполне вероятно, что сегодня мы живем в «культуре страха», но наше осознание неизбежности смерти — главная причина, по которой у нас есть культура, это главный источник и движущая сила культуры — любой культуры. Культуру вполне можно определить как продолжающуюся, априори бесконечную попытку сделать земную смертную жизнь сносной. А можно пойти чуть дальше и заключить, что именно наше осознание собственной смертности и постоянный страх умереть делают наше существование, да и нас самих, человечными.
Культура — это продукт продолжительных попыток сделать жизнь сносной с осознанием собственной смертности.
И если бы когда-нибудь мы обрели бессмертие, о котором порой (и весьма глупо) мечтаем, развитие культуры приостановилось бы, что обнаружил герой Хорхе Луиса Борхеса Иосиф Картафил из Смирны, этот неутомимый искатель «Города бессмертных», или Даниэль 25, клонированный и обреченный на бесконечное клонирование герой романа Мишеля Уэльбека «Возможность острова». Как засвидетельствовал Иосиф Картафил, осознав свое бессмертие и зная, что «на безграничном веку с каждым случится все» и потому «не может быть, чтобы ещехоть однажды не сочинили „Одиссею“», Гомер был вынужден возвратиться к пещерным людям. Как выяснил Даниэль 25, герой романа Уэльбека, исчезновение вероятности конца времен и гарантированность бесконечной жизни приводят к возникновению такой ситуации, в которой «несчастье заложено уже в самом факте существования», и соблазну добровольно поддаться дальнейшему клонированию и тем самым прийти «к простому небытию, к чистому отсутствию содержания» стало невозможно противостоять.
Именно осознание того, что нам придется умереть, неумолимой краткости времени, возможности или вероятности того, что какие-то наши мечты не исполнятся, проекты не осуществятся, а планы не реализуются, подталкивает людей к действиям и вызывает полет нашей фантазии. Именно это осознание и сделало создание культуры необходимостью и превратило людей в порождения культуры. С самого возникновения культуры и в течение ее длительной истории ее движущей силой всегда была необходимость заполнить пропасть, отделяющую мимолетность от вечности, конечность от бесконечности, смертную жизнь от бессмертия. Или построить мост, по которому можно будет перейти с одного края пропасти на другой. Или потребность сделать так, чтобы мы, смертные, смогли обеспечить себе бесконечное пребывание в вечности, оставив бессмертный след своего здесь присутствия, хоть и краткого.
Конечно, все это не значит, что источники страха, место, которое он занимает в формуле жизни, и реакции, которые он вызывает, непреложны. Напротив, каждый тип общества и каждая историческая эра обладают своими страхами, зависящими от эпохи и общественного устройства. И хотя весьма неразумно обдумывать вероятность «бесстрашной» альтернативы, крайне важно сформулировать отличительные черты страха, характерные для нашего времени и общества, ради того, чтобы прояснить наши цели и реалистичность наших задач.
Наши предки в минуты жажды добывали воду из ближайших ручьев, рек, колодцев, порой — из луж… А мы покупаем пластмассовую бутылку с водой в ближайшем магазине, и носим ее с собой целый день, и пьем, когда нам захочется. И это действительно существенное различие. Нечто похожее мы обнаружим, если сравним наши страхи со страхами наших предков. В обоих случаях значима их коммерциализация. Страх — как и вода — стал товаром потребления и подвергается логике и правилам рынка. В дополнение к этому страх стал политическим товаром, валютой, которая используется во властных играх. Сила и интенсивность страха больше не отражают объективную серьезность или неизбежность угрозы — это производные изобилия рыночных предложений и масштабов коммерческого продвижения (или пропаганды).
Рассмотрим сперва коммерческое использование страха. Хорошо известно, что логика маркетинга в «развитой» (и судорожно, яростно и неистово развивающейся) экономике управляется не потребностью удовлетворить существующие нужды, но необходимостью подстроить эти нужды под предложение и объединить их с желаниями, лишь отдаленно связанными с этими самыми нуждами, однако сильно коррелирующими с рыночными техниками искушения и соблазнения. Маркетинг сосредоточен на поиске или придумывании вопросов, на которые, кажется, отвечают недавно появившиеся продукты, следующая же его задача — сделать так, чтобы этими вопросами стало как можно чаще задаваться как можно больше потенциальных клиентов. Как и остальные потребности, потребность в защите от угроз усиливается, и ей требуется самоускорящийся и самоусиливающийся импульс. Как только мы вступаем в игру поиска защиты от опасности, ни один из приобретенных защитных механизмов не представляется нам достаточным, и соблазнительные и искушающие перспективы получить «новые и улучшенные» хитроумные приспособления и гаджеты появляются неизбежно.
С другой стороны,чем глубже увлеченность постоянным совершенствованием защитных средств, тем глубже и острее становится страх нападения: образ угрозы пугающе растет пропорционально усилению беспокойства о безопасности и надежности защитных мер. Воистину замкнутый круг. Или же редкий случай гениального «самоподдерживающегося» вечного двигателя, которому больше не требуется энергия извне и который черпает ее из своей собственной инерции. Опасения касательно безопасности неутолимы и непобедимы; если дать им волю, ничто их не остановит. Развиваясь и усиливаясь изнутри, получив собственный внутренний импульс, они уже не нуждаются в ускорении при помощи внешних факторов — они производят, во всевозрастающей степени, свои собственные причины, объяснения и оправдания. Горячка, вспыхнувшая и подогреваемая благодаря введению, укреплению, обслуживанию и ожесточению «мер безопасности», становится единственным толчком, необходимым для того, чтобы страхи, тревоги, опасения в отсутствии безопасности и неуверенность самовоспроизводились, росли и распространялись. Несмотря на их нынешнюю радикальность, стратагемы и изобретения, придуманные, существующие и используемые на благо безопасности, едва ли окажутся достаточно радикальными, чтобы подавить страхи, во всяком случае, надолго. Любое из них можно превзойти, вытеснить или превратить в устаревшие при помощи коварных злоумышленников, которые учатся обходить или игнорировать эти самые стратагемы и изобретения, тем самым преодолевая многочисленные препятствия, возведенные у них на пути.
Моаззам Бегг, британский мусульманин, которого арестовали в январе 2002 года и без суда отпустили через три года, которые он провел в тюрьмах Баграм и Гуантанамо, совершенно верно отмечает в своей книге «Enemy Combatant» (2006), что жизнь в условиях почти нескончаемых сигналов тревоги, которыми можно назвать разжигание ненависти, оправдание мучений, пытки в тюрьмах и террор, «сделала мир значительно хуже». А я бы добавил, что не сделала его ни на йоту безопаснее; совершенно очевидно, что сегодня мир ощущает себя в куда меньшей безопасности, чем двенадцать или двадцать четыре года назад. Такое чувство, будто главный эффект от внедрения расточительных и чрезвычайно дорогостоящих мер безопасности, предпринятых в последние десятилетия, лишь усугубил чувство опасности, удельный вес рисков, уязвимость. И сегодня мало что обещает быстрое возвращение к безопасности и спокойствию. Посеянные семена страха приносят обильный урожай политике и рынку; и искушение этим изобильным урожаем вдохновляет искателей политических и коммерческих выгод силой открывать новые территории для культивации страха…
Подводя итог вышесказанному, пожалуй, наиболее пагубный, определяющий и долговременный эффект от одержимости безопасностью («побочный урон», который она наносит) — это подрыв взаимного доверия, а также рассеивание и взращивание семян взаимной подозрительности. Из-за недоверия прочерчиваются границы, а из-за подозрений они укрепляются взаимными предрассудками и превращаются в линии фронта. Нехватка доверия неизбежно приводит к ослаблению коммуникации; а с избеганием коммуникации и отсутствием интереса в ее обновлении «инаковость» чужаков неизбежно усугубляется и приобретает еще более мрачный зловещий характер, что, в свою очередь, еще более решительно дисквалифицирует обе стороны как потенциальных партнеров в диалоге и в переговорах, касающихся безопасного и приятного для обоих сосуществования. Восприятие чужаков как «угрозы безопасности» является, это совершенно ясно, одной из причин влияния «вечного двигателя» на модели человеческих взаимоотношений. Недоверие к чужакам и стремление стереотипно воспринимать их или определенные категории людей как «бомбы», которые вот-вот взорвутся, усиливается, руководствуясь собственной логикой и инерцией. Недоверие не нуждается в дальнейших подтверждениях своей уместности и в дополнительных стимулах в виде реально враждебных действий предположительного врага (скорее, оно само в избытке порождает такие доказательства и стимулы). Главным последствием одержимости безопасностью становится усиление, а не ослабление человеческой неуверенности, со свойственными ей страхами, тревогами, враждебностью, агрессией, угасанием или подавлением моральных импульсов.
Все это не значит, что безопасность и этика несовместимы, и так будет всегда. Это лишь сигнализирует о ловушках, расставленных одержимостью безопасностью по дороге, ведущей к мирному и взаимовыгодному, безопасному сосуществованию (и, разумеется, кооперации) этносов, представителей разных вероисповеданий и культур в нашем глобализированном мире диаспор. Увы, несмотря на то, что с обострением и укоренением различий между людьми сегодня практически в каждом поселении и районе доброжелательный и уважительный диалог между диаспорами становится важнейшим условием нашего общего выживания на этой планете, его становится, по причинам, которые я привел выше, все труднее достичь и защитить от нынешних и будущих посягательств. Однако наличие этой трудности означает лишь одно:
человечеству требуется больше доброжелательности, упорства, готовности к компромиссу, взаимного уважения и всеобщей неприязни к любым формам человеческого унижения; и, конечно, твердое стремление восстановить утраченный баланс между ценностью безопасности и нравственной пристойностью. При объединении этих условий, и только при нем, диалог и соглашение («слияние горизонтов» Ганса Гадамера) могут (могут, но не должны), в свою очередь, стать новым «вечным двигателем», доминантой человеческого сосуществования. У этой трансформации не будет никаких жертв — лишь бенефициарии. […]
Зигмунт Бауман, Леонидас Донскис